Мы ещё не могли, конечно, представить себе, что произойдёт под Сталинградом, но уже один тот факт, что нас вызывают в Москву на совещание, что в такой момент мы летим на «Дугласе» из вражеского тыла в родную Москву, внушал уверенность в прочности положения на «Большой земле». Уже забывалось то время, когда мы сидели в Спадщанском лесу, как моряки, выброшенные бурей на необитаемый остров. Потеря связи с Москвой была, пожалуй, самым тяжёлым из всего, что нам пришлось испытать в тылу; врага. Не враг был страшен, а сознание, что Москва стала очень далёкой. Когда мы говорили «Москва» или «Большая земля», в этих словах было всё, что сплачивало нас, разбросанных по лесам среди врагов, в одно целое, что давало нам силы.

Нас очень ободряли успехи, которые мы, партизаны, одерживали в неравных боях с врагом, но ещё большее значение в поднятии боевого духа наших людей, в росте общей уверенности в окончательной победе имело быстрое восстановление временно нарушенной связи с Москвой. Ничто не могло нас так воодушевить, как воодушевила всех в Спадщанском лесу одна мысль о том, что о нашем существовании, о нашей борьбе узнали в Москве, что там на карте, быть может в Кремле, быть может рукой самого Сталина наше расположение уже отмечено красным карандашом. Это была первая нить, вновь связавшая нас с Москвой. В Хинельских лесах мы стали получать сводки Совинформбюро. Сначала получали их, как я уже рассказывал, из вторых рук, нам приносили их откуда-то из лесу записанными карандашом на клочках бумаги. Иногда в этих записях не всё можно было понять, но как дороги для нас были и несколько слов, принятых из Москвы таинственным радистом. Из этих первых полученных нами в лесу сводок Совинформбюро мы узнали о разгроме немцев под Москвой, и сейчас, когда вспоминаешь Хинельский лес, декабрь 1941 года, кажется, что тогда не было ничего более важного, чем переписка этих сводок, которые мы старались как можно скорее и в возможно большем количестве экземпляров распространить среди населения. Нить, связавшая нас с Москвой, протянулась дальше, в народ, и она делалась всё крепче.

Затем мы сами услышали знакомый голос московского диктора, голос Москвы, приказ товарища Сталина, его слова, обращённые к нам, партизанам. А когда из Москвы прилетел самолёт, сбросивший нам рацию и радистов, связь с «Большой землёй» стала регулярной. Потребовались медикаменты, [81] мы запросили Москву, и она прислала нам самолёт с медикаментами. И вот, наконец, я сам лечу в Москву на «Дугласе». Все опять на своих местах, крепко, надёжно.

Линию фронта мы пролетали ночью на высоте трёх тысяч метров. С земли по нас стреляли, видны были вспышки огня, метались лучи прожекторов, но среди наших пассажиров вызвал некоторое оживление только один зенитный разрыв, давший себя почувствовать довольно сильно. Экипаж в отместку немцам высыпал вниз на их головы ящик мелких бомб, а мы заспорили, на каком расстоянии от хвоста «Дугласа» разорвался снаряд — в двадцати, пятидесяти или ста метрах, а потом снова разговор перешёл на деловые темы.

Под нами была уже советская территория, тылы Брянского фронта, но и та земля, что лежала позади, временно оккупированная немцами, тоже оставалась советской землей, и мы летели в Москву, как её представители. Вероятно, в эту ночь не один наш самолёт под огнём немецких зениток летел в Москву из занятых немцами районов. Может быть, летели и из Белоруссии, откуда-нибудь из Полесья, и с Смоленщины, и из-под Новгорода, Пскова, Старой Руссы. Разрежь советскую землю на тысячи кусочков, а Москва, как магнит, притянет их к себе, сольёт в одно целое.

В Кремле

Когда мы говорили — Москва, в мыслях был Сталин. Летя на «Дугласе», никто ещё не знал, предстоит ли нам встреча со Сталиным, но мысль о вероятности этой встречи не оставляла нас всю дорогу, и на самолёте и потом на автомашинах, доставивших нас из штаба Брянского фронта прямо в гостиницу «Москва».

Вскоре по приезде, 31 августа, нас предупредили по телефону, чтобы мы никуда не расходились из номеров — поедем в Кремль на приём к товарищу Сталину. И хотя это не было для меня неожиданностью, я ещё в самолёте представлял, как это может произойти, но по пути в Кремль я думал только одно: сейчас войду в кабинет Сталина, увижу его, он будет со мной разговаривать.

Прежде чем попасть в кабинет Сталина, мы прошли несколько комнат. Я думал: вот сейчас увижу. Сталин всё время стоял перед глазами, такой, каким я его знал по портретам. [82] И точно таким я увидел Сталина, когда раскрылась дверь в его кабинет. Ну вот прямо как будто я его уже много раз встречал, лично знал. Сталин стоял посреди комнаты в костюме, всем известном по портретам. Рядом Ворошилов в маршальской форме.

— Так вот он какой, Ковпак! — сказал товарищ Ворошилов.

Сталин улыбнулся. Он пожал мне руку, поздоровался со всеми и предложил сесть. Соседом за столом оказался Молотов. Я увидел Вячеслава Михайловича, когда уже сидел рядом с ним. Не могу понять, как я его сразу не увидел. Вероятно, вначале я волновался, хотя и не замечал этого. Товарищ Сталин сидел за столом наискосок от меня. Я думал, что приём будет очень короткий — ведь какое тяжёлое время. Но Сталин не торопился начинать деловой разговор, расспрашивал о наших семьях, поддерживаем ли мы с ними связь и как. Иногда ему приходилось отрываться, подходить к телефонам. Возвращаясь к столу, Сталин повторял вопрос. Он обращался то к одному, то к другому. Обратится ко мне, и у меня такое чувство, как будто Сталин взял меня тихонечко за руку и приблизил к себе. У всех, вероятно, было такое чувство, все пришли в себя, успокоились. Сталин, очевидно, заметил это и начал разговор о партизанских делах. Меня он прежде всего спросил, как мы держим связь с народом, как относится к нам население. Я встал, хотел докладывать, но Сталин сказал, что докладывать не нужно, чтобы я сел и отвечал на вопросы, которые он будет задавать.

Вопросов мне задано было товарищем Сталиным много, Когда, отвечая на первый вопрос, я стал рассказывать, как мы держим связь с народом, как народ нам помогает, Сталин сразу дал почувствовать, что это очень важно, что этому он придаёт очень большое значение. Он несколько раз кивал головой, как бы говоря: «так, так, вот это очень хорошо, что с народом крепко связаны».

На некоторых вопросах товарищ Сталин останавливал наше внимание, другие задавал попутно, мимоходом. Между прочим, когда речь шла о связи с народом, Сталин спросил меня, нужны ли в партизанских отрядах комиссары. А когда я стал говорить, что одному командиру трудно справиться со всей политической работой, что эту работу мы ведём не только в отряде, но и во всех сёлах, через которые проходим, Сталин сказал:

— Понятно, — и на этом разговор о комиссарах закончился. Больше уже к этому вопросу Сталин не возвращался. [83]

На вопрос Сталина, как мы вооружены, обмундированы, какой у нас источник пополнения вооружения и боеприпасов, я ответил:

— Один источник, товарищ Сталин, — за счёт противника, трофеи.

— Ничего, — сказал Сталин, — теперь мы поможем отечественным вооружением.

Отвечая на вопросы Сталина, мне вдруг показалось, что то, о чём я говорю, ему хорошо известно, что он спрашивает меня не для того, чтобы получить от меня какие-нибудь сведения, — у него их достаточно, — а чтобы навести меня на какую-то мысль, помочь мне самому что-то уяснить. Только потом я понял, к каким выводам он всё время незаметно подталкивал меня, и, когда понял, поразился, до чего же это просто, ясно.

После того как я ответил на ряд вопросов, Сталин спросил, почему наш отряд стал рейдирующим. Я рассказал о тех выгодах маневренных действий, в которых мы убедились на своём опыте борьбы на Сумщине. Выслушав это, Сталин задал мне неожиданный вопрос: если всё это так, если рейды оправдывают себя, то не можем ли мы совершить рейд на правый берег Днепра. Дело было очень серьёзное, ответить сразу я не мог.

— Подумайте, — сказал Сталин и обратился с каким-то вопросом к другому.